Все утро я ломал голову над смыслом этого сна.
Наконец во мне шевельнулось смутное воспоминание из раннего детства о каком-то не то разговоре, не то рассказе, а может, о собственной фантазии или истории, вычитанной в книге, — во всяком случае, кристалл в нём фигурировал, и присутствовал там ещё кто-то, только звали его совсем не Янус. И вот полузабытое видение всплыло из глубин памяти.
Когда я был ещё ребенком, мой дед сажал меня к себе на колени и негромко, вполголоса рассказывал разные фантастические истории.
Всё, связанное в моих воспоминаниях со сказкой, сошло с коленей «Его светлости», который сам по себе был почти сказкой. Однажды, когда я галопировал, оседлав благородное колено, дед поведал мне о снах. «Сны, мой мальчик, — говорил он, — наследство куда более весомое, чем титул лорда или родовые владения. Запомни это, быть может, ты когда-нибудь станешь правомочным наследником, и тогда я оставлю тебе по завещанию наш родовой сон — сон Хоэла Дата». А потом, таинственно понизив голос, он зашептал мне в самое ухо так тихо, словно опасался, что его подслушает воздух в комнате, о кристалле в одной далёкой-далёкой стране, достичь которой не в состоянии ни один смертный, если только его не сопровождает тот, кто победил смерть, и ещё о золотой короне с горным кристаллом, венчающей голову Двуликого… Мне кажется, он говорил, об этом Двуликом хранителе сна как об основателе нашего рода или фамильном духе… И здесь моя память уже бессильна; дальнейшее тонет в сплошном сером тумане.
Как бы то ни было, а ничего подобного до сегодняшней ночи мне не снилось! Был ли это сон Хоэла Дата?
Ответить определенно на этот вопрос я не мог, а гадать не имело смысла, тем более что явился с визитом мой знакомый Сергей Липотин, пожилой антиквар из Верейского переулка.
Липотин — в городе его прозвали «Ничего» — был в свое время царским придворным антикваром и, несмотря на свою злосчастную судьбу, всё ещё оставался видным, представительным господином. Прежде миллионер, знаменитый специалист и знаток азиатского искусства, он хоть и был теперь стар, неизлечимо болен и торговал в своей убогой лавке предметами китайской старины, тем не менее весь его облик по-прежнему пропитывало какое-то царственное достоинство. Благодаря его всегда безошибочным советам я приобрел несколько довольно редких безделушек. Но самое интересное: стоило моей страсти коллекционера вспыхнуть при виде какой-нибудь недоступной редкости, как незамедлительно являлся Липотин и приносил мне нечто подобное.
Сегодня, за неимением лучшего, я показал ему посылку моего кузена из Лондона. Некоторые из старинных гравюр он похвалил и назвал их «rarissima» Внимание его также привлекли кое-какие вещицы, оправленные на манер медальонов, — прекрасный немецкий ренессанс, в котором чувствовалась рука отнюдь не ремесленника. Наконец он заметил герб Джона Роджера и умолк на полуслове… Когда я спросил, что его так взволновало, он пожал плечами, закурил сигарету и — промолчал.
Потом мы болтали о всякой ерунде. А стоя уже на пороге, он сообщил:
— Да будет вам, почтеннейший, известно, что наш дорогой Михаил Арангелович Строганов не переживёт своей последней пачки папирос. Такова суровая правда. Вещей под заклад у него больше нет. Ничего не поделаешь. У всех у нас один конец. Мы, русские, как солнце, восходим на Востоке, а заходим на Западе. Честь имею!
После ухода Липотина я призадумался. Итак, настал черед Михаилу Строганову, старому барону, с которым я познакомился в каком-то кафе, переселяться в зелёное царство мёртвых, в изумрудную страну Персефоны. С тех пор как я его знаю, он живёт лишь чаем и папиросами. Когда он, после бегства из России, прибыл в наш город, всё его имущество было на нём. Правда, под верхней одеждой ему удалось пронести сквозь большевистский кордон с полдюжины бриллиантовых колец и золотых карманных часов. Эти не Бог весть какие драгоценности позволили ему некоторое время вести беззаботную жизнь, не ущемляя себя в аристократических привычках. Курил он только самые дорогие папиросы, которые какими-то таинственными путями поставлялись ему с Востока. «Сокровища земные дымом воскурить к небесам, — говаривал он, — по всей видимости, единственная услуга, которую мы можем оказать Господу Богу». Потом он начал голодать и если не сидел в лавчонке Липотина, то где-то на окраине города замерзал в своей убогой мансарде.
Итак, барон Строганов, бывший императорский посол в Тегеране, лежит при смерти. «Ничего не поделаешь. Такова суровая правда». Рассеянно вздохнув, я занялся рукописями Джона Роджера.
Брал наудачу ту или иную книгу, перелистывал её, просматривал тетради…
Но чем дольше ворошил я бумаги моего кузена, тем отчетливей понимал, что бессмысленно вносить какой-либо систематический порядок в эти разрозненные, никому не нужные листки: из осколков уже не построишь здания! «Сожги или сохрани, — шепнуло что-то во мне. — Прах к праху!»
Да и что мне за дело до какого-то Джона Ди? Почему, собственно, меня должна занимать история этого баронета Глэдхилла? Только из-за того, что этот старый, по всей видимости подверженный приступам сплина англичанин был предком моей матери?
И всё же… Временами вещи имеют над нами большую власть, чем мы над ними; возможно, в таких случаях они даже более живые или лишь притворяются мёртвыми. Вот и сейчас я никак не могу заставить себя прервать чтение. С каждым часом оно завораживает меня всё сильнее, сам не знаю почему. Из хаоса разрозненных записей встает трагически величественный образ человека, чей благородный дух высоко вознёсся над своим веком. Того, кто был так жестоко обманут в своих надеждах! Вот его звезда сияет на восходе, но уже в полдень тяжёлые тучи затягивают небосклон, и отважного первопроходца преследуют, высмеивают, распинают на кресте, поят уксусом и желчью, и он нисходит в ад; но именно он, вопреки всему, призван проникнуть в высочайшие таинства небесные, доступные лишь самым благородным, самым несгибаемым, самым любящим душам.